Глажу напоследок лохматую голову, забрасываю футляр с "Винторезом" за спину и иду дальше по Пржевальского.
Тихо здесь, сонно и пустынно. Весна ещё не дошла сюда, не пробралась в тесноту домов. Пахнет недотаявшим снегом, солнцем и… старыми мокрыми валенками почему‑то. Генерал — майор грустно взирает с небес на переполненные мусорные баки во дворах, на сваленные у разрытой теплотрассы трубы, на слепые фонари и косодверые подъезды названной в его честь тесной улочки.
До музыкальной школы имени Скрябина, где я веду класс фортепиано, чуть более трёхсот метров. Но сейчас мне не туда. Мне — в противоположную сторону, на Варшавскую, за перекрёсток, в закрытую на капитальный ремонт пятиэтажку, в двухстах пятидесяти метрах по диагонали от ресторана "Тянь — Шань"…
Эй, лохматый, а ты всё‑таки увязался за мной, да?
Собачье чадо лебезит, юлит задом и ластится, радостно заглядывая в глаза. Потом, почуяв, наверное, что я не хочу его брать, совсем как настоящий рычит и визгливо тявкает.
На часах — без семнадцати. В резерве не больше пяти минут. Этого мало, чтобы вернуться на Северную, на стоянку, и сунуть щенка в мой "Витц". Придётся топать очень быстро, почти бегом, и нести этого паршивца на вытянутых руках, рискуя вымазаться в грязи. Рискуя намозолить глаза бездельникам и старушкам, попивающим у окна весенние таблетки и чаи.
Ну что ты будешь делать…
Ты, недопёс, хватит уже тявкать, а! Да возьму я тебя, возьму. Но если ты вымажешь мне чехлы, пеняй на себя, блохастый!
Когда зверь надёжно изолирован в камере временного содержания цвета морской волны, я вытираю руки прихваченной из бардачка влажной салфеткой и почти бегом устремляюсь обратно. Только иду я теперь не по улице великого русского путешественника и первооткрывателя лошади — однофамилицы, а пробираюсь утонувшими в мартовской слякоти задворками. Кроссовки у меня хорошие, но на скользкой грязи я пару раз едва не кувыркаюсь.
Очень хочется повернуть назад, сесть в уютную чистую машину и уехать на Азовское море, туда, где на берегу Таганрогского залива есть моё заветное место. Оно только моё и ничьё больше, хотя и не знает об этом. Зато знаю я, и это — главное. Вечерами мы с тётей Ваней будем тихо пить чай на веранде, раскладывать пасьянсы и лениво спорить о сортах её любимых гиацинтов… И не будет там никаких заказов, мажоров и форс — мажоров, мерзкой вони ружейного масла, бездарных ленивых учеников, которых родители почему‑то решили приобщить музыке, и бесконечных, набивших оскомину гамм.
Очень хочется исчезнуть из этого города вообще. Растаять в тумане неведомого никому расстояния. Потеряться в пространстве, укутаться в кокон из меридианов и параллелей и уснуть. И смотреть простые добрые сны, в которых не ухмыляется скабрезно за каждым углом гнусный старикашка Фрейд…
А до отпуска ещё пять месяцев.
А сегодня мне нужно списать долги бизнесмену Покойникову. Ну до чего подходящая фамилия! Кличка ещё более соответствует — Покойник. В семнадцать тридцать Покойник выйдет из ресторана "Тянь — Шань", чтобы отправиться на ничего не значащую встречу с содержанкой Аллой Генриховной Гёбель, на улицу Пушкина. Не доходя пяти шагов до машины, бизнесмен Покойников вдруг нелепо дёрнет головой, надломится в коленях и повалится на кирпичного цвета мокрую плитку, ударяясь лбом о бордюр и становясь полноценным покойником. Присядут на корточки переполошенные охранники, озираясь по сторонам. Завизжит у входа какая‑то дама, роняя длинную сигарету с розовой каймой помады на фильтре. Всплеснёт руками швейцар, запыхтит, засуетится, опасаясь, что следующая пуля попадёт в его жирные отвислые щёки. Вспорхнут воробьи. Икнёт у себя в будуаре Алла Генриховна, ещё не ведая, что кончились её золотые денёчки. Уронит ложку с бланманже жена Марина Викторовна, ещё не зная, какое счастье ей привалило. Я быстро спущусь через люк в шестом подъезде, сверну в уютную тёмную арку, дам крюк по лужам Радищева и выйду на Северную дворами, со стороны гастронома.
А вечером мы с собаком, которого я назову Бертраном, будем есть на кухне омлет и полезные мюсли. И слушать Вивальди.
Нажимаю кнопочку на плейере. Из наушников ударяет в барабанные перепонки завывание: "Мама Люба, давай, давай, давай…" Сборник хитов современной эстрады — моя рабочая музыка. Ничто так не создаёт нужного настроения, как вся эта шняга. Когда я слышу одуряющую бессмыслицу попсовых песнопений, мне хочется кого‑нибудь убить. Безжалостно и хладнокровно. Нервы натягиваются и гудят электрическим током…
Да, я натура одухотворённая, романтичная и возвышенная. А немного цинизма очень идёт к моему загару и утончённости.
Два серых унылых мента — пэпээсника выныривают навстречу из арки. Неухоженные, в неаккуратных обдергайках и с голодными глазами. Скользкий и тупой взгляд одного из них стекает по мне соплёй — с головы до ног, по кожанке, по джинсам — и плюхается на кроссовки. Второй близоруко щурится на футляр, небрежно дёргает губами с прилипшей к ним сигаретой и, кажется, что‑то говорит первому. Всем своим видом давая понять, что я их не слышу через наушники и не вижу, равнодушно просачиваюсь слева, там где лужа с плавающим в ней окурком. Лужа заставляет меня сделать хороший прыжок, тем самым лишая ментов возможности общения со мной. Адиос, мучачос!
"Пришла и оторвала нам голову чумачечая весна…" Мы навеки безголовые, и нам не до сна.
— Эй! — окрик из‑за спины пробивается через гундение в наушниках двух чумачечнутых.
Сердце делает нервный "бух!" Оборачиваюсь. Сопливоглазый стоит и уныло смотрит на свою штанину, по которой стекает несколькими тонкими струйками грязная жижка, брызнувшая, видать, из‑под моей ноги. Плохо. И мент, похоже, зануда. Форс — мажорчик намечается?
— Чё за дела? — недовольно произносит он.
Я пожимаю плечами, развожу руками:
— Простите.
А что ещё я могу сделать.
Второй тянет напарника за рукав. Да и правда, дядя милиционер, чего ты кобенишься: штанишки‑то у тебя непромокайки всё равно. А грязь на грязи и не видно совсем.
Подчиняясь напарнику, сопливоглазый забивает на меня; брюзжит что‑то напоследок, но я его не слышу. Я улыбаюсь им вслед и быстрым шагом иду дальше. Время. Цигель, цигель, ай — лю — лю!
Под смущённо — осторожными зайцами мартовского солнца Варшавская выглядит почти празднично. Зимняя белая печаль больше не давит на хрупкие плечи лип, сгрудившихся в аллее у библиотеки, и они вот — вот готовы довериться весне. В "Тянь — Шане" гремит музыка. Покойников сидит сейчас на втором этаже, в кабинете, и жрёт китайские пельмени. Подбородок его блестит от жирного бульона, на лбу выступил пот вперемешку с выпитой водкой. А жена Марина Викторовна — дома, забралась с ногами на диван и болтает по телефону с типа подругами и продолжает прикидываться типа дурой, которая не знает, где и с кем проводит время её мартовский кошелёк. Ничего, Марин, через полчаса ты станешь богатой и свободной женщиной — немного вдовой, немного испуганной, но зато какие просторы откроются перед тобой! А эту тварь, Аллу Гёбель… Ты только представь, какую жизнь ты сможешь ей устроить! Или даже смерть… Мой номер телефона: восемь — девятьсот три — ноль — четыре-…
Вынимаю из ушей наушники. Сворачиваю во двор, несколько минут обхожу его вдоль и поперек, присматриваясь к окнам и дверям, будто в поисках нужного дома. Оглядываю детский садик, скамейки, арки. Вроде, никого. Потоптавшись пару минут перед нужным подъездом, ныряю в него.
Пахнет запустелой заброшенной тишиной, пылью и старой извёсткой. Я люблю этот запах — это аромат той поры моей жизни, когда деревья были большими. Вернее, не деревья, а саксаул. Но до чего же высоким и удивительным он был! И мама была живая и иногда весёлая. Она учила меня музыке, а папа — брал на охоту. Мой первый гусь сложил крылья, когда мне было девять. Дикая боль в плече после выстрела, тошнота, пороховая вонь в носу, слёзы… "Да ты талант!" — слышу я восторженный голос отца сквозь тугой звон в ушах.
Талант… Ох — ох — ох, что ж я маленьким не сдох!.. Как любил повторять Байтас.
При входе густо воняет мочой; в пролёте на второй этаж смердит застарелым говном. Ну естественно, для чего же ещё нужны дома, брошенные в ожидании капремонта, если не для отправления самых разных надобностей.
Сквозь пустые дверные проёмы видны комнаты с зачем‑то изодранными обоями, с пустыми бутылками на полу. Тут и там свисают со стен змейки вырванной электропроводки. Беспробудным сном спят в пыли обломки брошенной мебели и пожелтевшие газеты. На одном из подоконников притулилась старая — старая лысая кукла — раскинула пластмассовые ручонки и смотрит на меня полустёршимися синими глазами. Если бы время не поджимало, можно было бы и подойти, рассмотреть получше этот обломок чьей‑то детской жизни.